«Мастер и Маргарита» для меня — больше, чем просто некогда прочитанная книга
T.me И в саду, который терзала ночная ноябрьская буря и которого больше нет, светилось мое полуночное окно в старом доме, которого больше нет. И было это в самое темное время года в стране и мире, которых больше нет. И никого из людей и собак, которые тогда жили со мной в том доме, тоже больше нет.
Но тогда мне казалось, что окружающий меня мир — навсегда.
Своей семнадцатилетней рукой с обгрызенными ногтями я переворачивала ломкие, как папирус, листы из папиросной бумаги (под половицей привычно возилась мышь), и видела, как резиново удлиняется меж оконными стеклами страшная, покрытая трупными пятнами рука Геллы, стараясь достичь шпингалета. Ничего подобного этой книге я, первокурсница филфака, не читала тогда. Все прочитанное ранее показалось пресным и «пешеходным», а тут— запретный полет! Эту книгу (да не книгу, а переплетенную рукопись, рукопись!) мне, конспиративно озираясь, как подпольную листовку, положил в портфель мальчик, которому я нравилась и которого тоже больше нет (спился в деревне, куда отправили по распределению).
В ту ночь я впервые увидела зеленоспинных ящериц на горячих камнях Ершалаима, одних не боявшихся предгрозовой жары рокового месяца ниссана и, во всех подробностях — все, что случилось тогда с человеком, этическое учение которого легло в основу европейской цивилизации; с человеком, о котором было запрещено даже упоминать в стране победившего немилосердия.
Как вы понимаете, «Мастер и Маргарита» для меня немного больше, чем просто некогда прочитанная книга. Она совпала с началом интеллектуального пробуждения.
В ту же Пасху нас, студентов, погнали в оцепление собора — останавливать людей, идущих по снегу в храм. Старушек пропускать разрешалось, а вот молодых требовалось останавливать, стыдить и записывать адреса. И мы стояли на снегу, окружив холм с собором, как та сирийская ала на Лысой горе. Сейчас все поменялось: религия предписана к обязательному исполнению, но не поменялась практика предписания мыслей, а значит, все непременно перевернется опять, и верх станет низом, и так ad infinitum.
И вот опять, уже в новом веке, новом тысячелетии и невозможно далекой стране, опять в моем саду светилось окно и я смотрела, как оживала книга, которую дали мне в юности прочесть за одну ночь. Я не думала, нравился мне фильм или нет. Знала одно: важная для меня книга ожила, прошлое напомнило о себе. Этого мне было довольно.
И вот, сейчас человек, родители которого бежали из США в Советский Союз в 1986 году «от идеологических притеснений» (после Освенцима преступно стало признавать себя фашистом, но быть коммунистом считалось окей и после Гулага), снял фильм, о котором трудно рассуждать в терминах «нравится — не нравится».
Попытаюсь объяснить себе самой.
Тот фильм был о страшном прошлом. Тот фильм был скрупулезно, с фотографической точностью экранизированной книгой.
Этот фильм — не о прошлом, он — о настоящем и будущем. Никакой уютной лавочки под уютными липами на Патриарших, никаких льняных светлых брюк, никакого юмора. Здесь встреча с незнакомцем происходит среди гигантской каменной монументальности «похорошевшей» столицы Древнего Египта. Здесь «Джокер» встречается с Оруэллом. Строится новая империя, и везде строительный мусор, сквозь который, едва не падая, продираются герои.
Это эстетика жесткой антиутопии, не сдобренной булгаковским смехом: не до смеха, когда ТАКОЕ прошлое угрожает настоящему.
Маргарита великолепна, особенно по сравнению с прошлой экранизацией, в ней впервые появились тайна и аристократизм — настолько, что в королевскую кровь теперь можно поверить, и ее нагота естественна и асексуальна (imho) как нагота статуи.
Великолепен Воланд. В английском есть труднопереводимое слово menace — («глумливое зло»?) — это именно он. Убедителен Булгаков — Мастер. Добавляет достоверности, что разговор Пилата и Иешуа происходит на арамейском и латыни. Великолепен Пилат, словно оживший скульптурный портрет из археологического музея Древнего Рима.
У него лицо человека, которого «разбудили» от тысячелетнего сна и опять (!) поместили в ненавидимый им город. Самые сильные сцены романа — с Иешуа и Пилатом — были бы у Локшина шедевром, если бы акцент не ставился на прекрасной, но чисто внешней их передаче. Возможно, их от зрителя отдалила латынь, но для меня осталась совершенно неясна и эмоционально немотивирована связь Пилата и Иешуа, недостаточно показан СТРАХ Пилата перед кесарем, явившийся причиной всего. Невнятен Иешуа.
Да, конечно, расчет на то, что все читали, но это неверный расчет, потому что любой хороший фильм — это НЕ иллюстрация текста и НЕ дополнение к тексту, а (это важно!) —совершенно самостоятельное и отдельное произведение, созданное талантом режиссера, сценариста и актеров. Давно известно, что невозможно одному поэту перевести другого с абсолютной конгениальной точностью: все равно получается новое произведение. Так же невозможно режиссеру с абсолютной точностью «перевести» текст на язык зрительных образов. Да и не нужно. Вместо одного шедевра получается два (если повезет). Или хотя бы один. Как было с «Солярисом» и «Сталкером».
Про любовную линию и романа, и фильмов мне трудно говорить: она не понравилась мне и в семнадцать лет, когда впервые читала роман (все эти «желтые цветы», «я розы люблю», «любовь как убийца с ножом» итд), кажется искусственной, особенно в диалогах влюбленных, и сейчас. Тут Булгаков оставался в плену канонов немого кино и жестоких романсов начала ХХ века, а, может нарочитой любовной канвой маскировал другое. Вдруг подумалось, что «Мастер и Маргарита» — вовсе не о любви женщины и мужчины. Это о любви Маргариты к роману о Пилате, и к Мастеру — именно как к его создателю, это о любви автора к такому Читателю, который начинает ЖИТЬ текстом, всегда являющимся к автору из Ниоткуда и вдруг становится частью твоей судьбы и твоего организма.
И последнее, не зря сюжет сценария с гонением и «кэнселлингом» автора, и призывами «запретить» и всей лексикой репрессий 1930х повторяется в сегодняшней российской прессе, делая фильм отлично продуманным режиссером Локшиным фактом акционизма. Получилось, пожалуй, самое убедительное в истории кинематографии «разрушение четвертой стены» Дидро, когда действие на сцене, увы, переходит в зрительный «зал».
Действие продолжается в «зале»…