T.me Всё он делает правильно, говорили мы в разгар деятельности Горбачёва, но у него нет времени, и потому он всё делает неправильно. По-нашему, то есть, правильно было бы беспощадно давить противников перестройки, чтобы они не успели опомниться, сплотиться и придавить в одночасье и его самого, и нас, её “прорабов”, и его/нашу великую освободительную затею.
“Загнали в колхозы – загонят и в перестройку”, – эти слова моей матери – старой колхозницы я даже передал Горбачёву во время его очередной встречи с литераторами, как их называли, “перестройщиками”. В ответ он не очень весело ухмыльнулся. Почему не очень весело, до меня дошло позже.
Он уже был заложником своего образа “социалиста с человеческим лицом”. Ну, какое же оно человеческое, если открыть его ты собираешься когда-нибудь потом? – так откликнулась бы на его самовластную попытку страна. “Ещё один декабрист выискался”, – сказал бы даже старшеклассник, только что прочитавший про своих почти ровесников, которые собирались, избавив крестьян от рабства, а Россию – от царей, десять лет править ею без оглядки на кого бы то ни было.
И Горбачёв не просто знал, что в такие декабристы не пройдёт – знать такое правителю отнюдь не обязательно, а чувствовал это кожей, что как раз обязательно. Проклятый “коридор возможностей”, он, как известно, делает первое лицо самым несвободным в любой стране, если оно, конечно, на своём месте, с которого не хочет слететь на гильотинное ложе.
За полтора года до его ухода ребята, которые видели себя его сменщиками и, естественно, настоящими, в отличие от него, реформаторами-западниками, открыто объявили, что не будут церемониться со своими противниками. “Жёстким курсом” – так называлась их заявка. Среди заявителей был не имевший ещё никакой власти Чубайс. Их манифест был напечатан в журнале “Век ХХ и мир” в июне 1990 года – за полтора года до того, как они появились с Ельциным в Кремле.
Со всей прямотой они назвали противоречие, которое явят стране, и пообещали, что их оно не смутит. Это “противоречие между целями реформы (построение демократического хозяйства и общества) и средствами ее осуществления, среди которых не последнее место займут меры антидемократического характера”.
Таким, как я, читателям этого манифеста он был более чем по душе. Но! С их начальником Ельциным приключилась та же история, что и с Горбачёвым. Он тоже, при всём желании, не мог действовать в полном соответствии с упомянутым “курсом”, чего, по нашему – не изменившемуся… – мнению, “требовала обстановка”. Самоопределение Чечни, наметившиеся самоопределения других национальных образований… Полторы тысячи местных законов, принятых без оглядки на конституцию!
И перед лицом этой чевенгурской стихии он, заложник своего “человеческого лица”… Если бы он попытался обуздать её в соответствии с “Жёстким курсом”, ему пришлось бы уйти, даже будучи здоровым, как бык. Он попытался расчеловечиться, но не на все сто. Нечеловеческое лицо на человеческое правитель сменить может – и будет понят. Все учтут, что был, наконец, вынужден смягчиться, упрямый козёл. А вот сменить человеческое лицо на зверское намного труднее.
Совки между тем продолжали осваиваться в новых условиях, поднимать головы и почти бессознательно сплачиваться. Им было откуда пополнять свои ряды и на кого опираться. Послесоветские перемены не улучшили жизнь большинства населения, а ухудшили и, главное, усложнили. Это то, чего не ожидали ни Горбачёв, ни Ельцин, ни такие мудрецы, как я. По-другому быть не могло, но поди объясни это бывшей колхозной доярке и московскому слесарю, если к тому же ты сам допёр до этого с роковым опозданием. А коммуняки, к чьим услугам свобода слова, тут как тут.
Так и вышло, что к началу нового века совок уже был главной силой в стране. Преемнику Ельцина оставалось или опереться на неё, или быть ею раздавленным. Это я имел в виду, когда на следующий день после его появления в Кремле сказал (по “Свободе”!) свою очередную глупость. Я сказал, что он будет вести Россию на Запад, но осторожно, так, чтобы она сама не отдавала себе отчёта, куда движется – иначе от него не останется мокрого места.
Я, опять же, не учёл, хуже – забыл то, что на заре туманной юности, в начале брежневского правления, сам же себе сказал и даже записал в какой-то тетрадке: что КПСС никому не позволяет свободно дышать потому, что с первым же свободным вздохом “семью народов” покинут почти все эти народы, включая даже часть русских.
Ответом на эту угрозу после Ельцина могло быть одно из двух решений Кремля: или возглавить и облагородить распад, или попытаться предотвратить его силой, превратив начинающую демократию в её подобие. Так и было сделано, потому что только для этого вполне хватало подготовленных всей их жизнью кадров. Подавляющее большинство оставалось советским до мозга костей, а требовались западники, и не какие-нибудь, а продвинутые.
Невозможно ни доказать, ни опровергнуть ту школу историков, которая всё-всё и в далёком, и в недавнем прошлом объясняет особенностями человеческого материала в распоряжении правителей. В этом, кстати, не сомневался Сталин, пополнивший сокровищницу марксизма-ленинизма выражением “кадры решают всё”.
Интересно вспомнить, люди каких незримых сообществ узнавали друг друга с одного взгляда и двух слов в советское время. Это были, прежде всего, националисты: русские, украинские и почти все остальные. На втором месте, как ни странно, были искренние коммунисты. Этих без труда раскусывали коммунисты-карьеристы и не любили их больше, чем остальных. На третьем месте были западники или либералы.
Тот деятель, кому удавалось оказаться на заметном посту, мог, если хотел, окружить себя своими по духу из любой названной компании. Так и сделал Горбачёв. Западники словно сами собой почти сразу появились не во всех, но во многих важных кабинетах. Беда была, как сказано, в том, что кабинетов открылось очень много, а западников нашлось очень мало.
Ну, а что с кадрами в нынешней России? Сколько в ней людей, которые не только понимают, что кошка должна, наконец, бросить котят – пусть резвятся, как хотят, но и способных возглавить и, по возможности, упорядочить этот процесс? Кто может с уверенностью сказать, что оно существует, невидимое сообщество убеждённых и дельных антиимперцев-западников?
Надо всем и подо всем, что происходило и творилось в горбачевское и особенно ельцинское время, было одно явление, с которым не мог и никогда, наверное, не сможет совладать никакой ум, будь то политологический или философский, кроме обывательского – тот один, как ему и положено, всегда точно знает, в чём корень всего, что ему не нравится: в начальстве.
Исследованиями командного состава преобразований и революций прошлого занимаются историки. Современность на сей счёт прощупывают социологи. Хорошо начинала когда-то одна московская специалистка по биографиям послесоветских управленцев. Знакомство с её работами не внушало большого оптимизма. Куда ни глянь – гэбэшник на гражданской службе. Каким предстаёт перед нами российское начальство близкого будущего? Из каких семейств эти люди? Чем они занимаются? Чему учились и учатся? Каковы их сокровенные желания и мечты? Во что они верят? (Хорошо бы – ни во что или во что-то, но не очень глубоко…). И как знать, что они-то и есть будущее начальство?
С первым же глотком свободы люди кинулись – одни выживать, другие наживаться, те и другие – не считаясь ни с какими законами, порядками и приличиями. Любой закон воспринимался – и не единицами, а миллионами – не как условие такой жизни, которую можно без натяжки называть человеческой, а как помеха. Он вызывал не уважение, а досаду и насмешку. И с этим никто ничего не мог поделать – нечего было и пытаться, что понимал, точнее, чувствовал тот же Ельцин: потому и раздражался, когда ему докладывали о чьей-нибудь особенно вопиющей афере.
Его люди были не последними среди этих миллионов.
“Что-то вы можете, чего-то не можете по историческим и прочим обстоятельствам, среди которых дух доставшегося вам народа не на последнем месте. Это многое объясняет и кое-что извиняет в вашей деятельности. Но красть-то зачем?” Нельзя, наверное, сказать, что таких вопросов не слышали птенцы ельцинского гнезда, он сам и его семейство. Это ведь были голоса их совести. Вряд ли она могла совсем молчать. Но слаб человек. Сильными бывают, да и то далеко не все, одержимые, говоря по-русски, или фанатики, что тоже по-русски, а таких в той компании заметно не было. Иногда подумаешь-подумаешь, да и скажешь, чтобы никто не слышал: может, это было и к лучшему?
В рассуждениях о прошлом я почти бессознательно исхожу из того, что если бы оно могло быть иным, то и было бы иным. В таком настроении пытаюсь представить себе и то, каким будет следующий хозяин Кремля. Что без хозяина не обойдётся и на сей раз, кажется, ясно. Но с каким он явится лицом – с вполне человеческим, чтобы по ходу дела сменить его на “не вполне”, или сразу с предсмертным путинским? Пообещав “мочение в сортирах”, он будет потом опасаться, как бы самому не оказаться в одном из них – и какая же будет с того польза делу, которое он может искренне считать своим и великим?