T.me 26 декабря (14-го по старому стилю) 1825 года на Сенатской площади в Петербурге произошло восстание декабристов. За почти два столетия в России об этом событии было сказано так много, что сказанное, как молоко, взбитое лапами лягушки, собралось в твердый оценочный осадок. К чему они стремились, в чем ошибались, что изменили – все разложено по полочкам. Иногда эти полочки, конечно, срываются со стены и оценки на них расставляются заново, но переписывать историю – давняя отечественная традиция, хорошо знакомая самим героям декабрьского восстания. Они бы, думается, не слишком удивились, узнав, что успели побыть и кумирами революционеров, и символами советской пропаганды, и образцами подражания для диссидентов…
Чтобы им крепче стоять на полках, слово «декабрист» соединило, накрепко склеило их личности в один собирательный образ – очень романтичный, исполненный достоинства и твердости, хоть и слегка наивный. Дворяне, аристократы, пламенные борцы с самодержавием, хранившие дружбу, верность и честь на ветрах истории и унесенные этими ветрами в холодную Сибирь, где они стали сеять разумное, доброе, вечное, – будто запрограммированы были на это хорошим воспитанием и запретными французскими книгами. А простой народ тянулся к понаехавшим в Сибирь изгнанникам, понимая, что – повезло.
Обходя столь острый во все времена вопрос, так ли повезло народу, надо все-таки признать, что расхожий образ декабристов далек от истины. Это были очень разные люди, с непохожими жизненными историями и характерами, каждый из которых по-своему раскрылся на каторге и в ссылке. Их взаимоотношения с Сибирью, где каждому пришлось заново выстраивать жизнь на протяжении нескольких десятилетий, сложились чрезвычайно пестро. А сама Сибирь принимала «благородных каторжников» скорее с недоумением, нежели с сочувствием и восторгом. И никогда не забывала про свой интерес.
Капитан народных преданий
Дворцовыми переворотами Россию удивить было трудно. В те времена еще не вполне высохла кровь на табакерке, которой убили Павла I. Отчасти поэтому декабристы так легко повели за собой гвардейские полки, еще не знавшие об отречении Константина – и принявшие новость об узурпации власти его братом Николаем за чистую монету. Других способов «поднять» солдат у них в принципе не было – идеи о свержении монархии, о какой-то там «конституции» не могли уместиться даже в относительно просвещённых, не так давно повидавших заграничную жизнь гвардейских головах.
Что тогда говорить о простых сибирских крестьянах, для которых это и вовсе был темный лес? Однако не отреагировать на столь заметное событие они не могли – и первое народное сказание о декабристах, как принято считать, появилось довольно скоро после их недобровольного приезда в Сибирь, в конце 30-х годов XIX века. Это была не то легенда, не то сказка, передававшаяся из уст в уста, и записанная сыном одного из декабристов, Александра Тютчева (дальнего родственника поэта), в конце столетия. Предание гласило, что злодеи, устроившие тайный заговор против Николая I, все как один были «сенаторами» (вероятно, само это непонятное слово должно было означать для сибирских крестьян какое-то неизбежное государственное зло). Текст этой легенды, записанной в стихах, в 1925 году, к столетию восстания на Сенатской площади, был опубликован в журнале «Сибирские огни».
Итак, краткое содержание: члены Сената (а в том числе и «сенатор» Тютчев, о котором в предании сказано особо, хотя старше капитана Пензенского пехотного полка он никогда не поднимался) устроили тайный заговор против царя Николая.
«Однажды они собрались в Сенате, куда около полуночи потребовали и царя, с целью получения от него отречения. Если бы царь заартачился, сенаторы предполагали его убить, для чего было устроено особое кресло со скрытыми механическими двигающимися ножами. Недальновидный Николай прибыл в назначенное время в карете на арабских лошадях к зданию Сената и, выскочив из экипажа, скрылся за первой дверью. Но брат его, Константин, следил за ним и, ничуть немедля, прискакал спасать Николая. Спросив первого часового – проходил ли брат, затем у вторых дверей второго часового, и, получив отрицательные ответы, срубил им головы и достиг до третьего часового у дверей в зал Сената. На вопрос о брате часовой взглядом дал понять Константину, что Николай прошел в зал. Ворвавшись в зал Сената, Константин увидел стоящего на коленях царя, который умолял заговорщиков пощадить его. Выхватив шашку и пистолет, Константин всех разогнал и спас Николая, назвав его при этом дураком за то, что тот в «непоказанное время» доверился прибыть в Сенат».
Легенда эта, судя по всему, родилась где-то в Минусинском уезде – как раз там, где с 1836 года отбывал свою ссылку один из ее героев, Александр Тютчев. Человек этот, хотя и сыгравший в истории восстания важную роль (именно Тютчев, служивший в Семеновском полку, где возникло тайное общество «Соединенных славян», невольно помог его объединению с «Южным обществом» Муравьева-Апостола), ничем сильно не выделялся среди сотен других заговорщиков – и осужден также был по второму разряду, на короткую каторгу, но вечную ссылку. Известно о Тютчеве не так уж много. Он происходил из небогатой семьи дворян Орловской губернии, учился в кадетском корпусе, был прапорщиком в Семёновском, а потом капитаном в Пензенском полку… Но, говоря о нем, все в первую очередь вспоминали его удивительный, мелодичный и какой-то «неземной» голос, которым Тютчев исполнял романсы и песни. Одна из них, также записанная по памяти его сыном, удивительно напоминает приведенную выше легенду:
«В непоказанное время
Царя требуют в Сенат.
Царь наш белый православный
Он не долго собирался,
Отправлялся во Сенат.
На ямских он собирался.
Свому брату наказал,
Штоб за ним погоню гнал…
…Третью дверь он отворял,
На коленях царь стоял.
Перед ним стоял полковник
По прозванью Поляков.
Держал саблю на весу:
«Царю голову снесу!..»
И так далее, в соответствии с легендой, разве что в конце никто никого не обзывает «дураком», и к истории добавлен счастливый конец:
«Из Сенату царь поехал,
Весь Сенат огнем зажег«.
Все это, конечно, для народного творчества выглядит несколько подозрительно, особенно слова «сенат» и «сенаторы», не самое употребительное в Минусинском уезде. Возможно, Александр Тютчев, женившийся в ссылке на крестьянке Екатерине Жибиковой, с которой произвел на свет четверых детей, просто скучал и позволял себе иной раз покуражиться, придумывая «народные» легенды и песни. Тем более что выпить он был не дурак, а иной раз и форменно уходил в запой до белой горячки (отчего и скончался в 1856 году, за 6 месяцев до амнистии).
Однако родившаяся в Минусинске легенда умирать не собиралась. Она, что называется, «мутировала», сплелась с другим популярным преданием, и во второй половине XIX столетия из нее следовало, что благородный Константин спасает своего беспомощного брата из рук коварных сенаторов, самолично расправляется с ними, а затем скромно отправляется служить царским наместником в Варшаве (что, кстати, вполне соответствует исторической правде). Но на этом легенда не кончается. Боясь, чтобы более популярный среди солдат Константин не сделался императором, неблагодарный и властолюбивый Николай двигается со своим войском в поход на Варшаву и желает арестовать Константина. Приближенные Константина сообщают последнему о намерении царя. Тогда он переодевается странником и тайно уходит в далекую Сибирь, долго бродит по ней и появляется впоследствии в виде… старца Федора Кузьмича.
Неожиданный, почти кощунственный поворот! Легенда о старце Федоре – классика сибирского мифотворчества XIX века. Согласно этому преданию, император Александр I, измученный угрызениями совести (как косвенный соучастник убийства отца, императора Павла), инсценировал свою смерть вдалеке от столицы и начал скитальческую, отшельническую жизнь под именем Фёдора Кузьмича, а в Петропавловском соборе похоронили простого солдата, лицом похожего на исчезнувшего царя. Эту трогательную историю о «святом царе», отказавшемся от престола и тайно ушедшем в народ, рассказывали повсюду и так часто, что в нее потихоньку начали верить не только простолюдины, но и светская публика. И тут ни с того ни с сего еще одна подмена: мол, не Александром, а Константином был Федор Кузьмич! А дальше думайте сами, может ли царь быть святым человеком…
Удивительно и замысловато преломляются в народном сознании истина и легенды. Впрочем, этот прямо-таки постмодернистский вариант предания был записан на исходе XIX столетия школьной учительницей со слов старого отставного солдата в селении Тесинском, в 30 верстах от Минусинска. А именно там отбывал ссылку декабрист Николай Мозгалевский – подпоручик Саратовского пехотного полка, давний друг и собутыльник Тютчева.
Машина Торсона
Сеять добро в сибирской глухомани декабристы пытались разными способами. В том числе и техническими.
Член Северного общества Константин Петрович Торсон, ближайший друг братьев Бестужевых, главный адъютант начальника морского штаба, был осужден по II разряду и отбывал срок в Чите и Петровском заводе до 1835 года, а затем жил на поселениях в Акше и Селенгинске. Его «вечной идеей», как иронически писал о том Николай Бестужев, было механизированное сельское хозяйство, причем с особенной страстностью Торсон отдавался конструированию по собственным чертежам молотильной машины. Выйдя на поселение в крепость Акша, он попытался наконец эту идею осуществить – и тут столкнулся с препятствиями, которых совсем не ожидал. Вот отрывок из его горестного письма другу:
«…Когда я искал работников, то между ними нашелся один, который видел где-то такие машины и говорил: «Ведь машину строить – не то что просто тесать топором, машина стоит 3000 рублей», – а потому, или более по своей лени, он вовсе отказался работать; когда моя работа снова пошла довольно успешно, то вскоре начало распространяться мнение, по которому говорили: «Когда машина будет стоить 3000 рублей, то он может платить гораздо дороже».
Как бы нелепо ни было такое мнение, но многие составили себе идею, что за машину должно раздать им и другим 3000 р.; следствием этого было, что за всякую вещь начали повышать цену; за веревку в 25 сажень длиною, сделанную самым дурным образом и из пеньки также самой дурной, с меня требовали 10 руб.; когда надо было взять одного или двух человек, чтоб вертеть колесом, с помощью которого токарь обтачивал другие вещи, тогда как эти же люди, нанимаясь молотить цепом или рубить дрова, везде получали 25 или 30 копеек в день, ко мне не хотели идти работать за 50 или 60 копеек, отзываясь, что при работе машины руки намозолили, а после вовсе отказывались, так что во всем селении нельзя было найти одного или двух работников.
По общему условию они не хотели вовсе работать при машине, говоря: «Он скуп, строит машину в 3000 рублей, так может платить еще не такую цену»; и когда увидели, что я прекращаю работу, тогда же люди сами стали забегать говорить, что моя плата слишком велика, осуждали друг друга, сожалели, что машина не может в эту осень молотить; повторяли, что она очень полезна и проч. и проч».
И все-таки нельзя вслед за Лениным утверждать, будто все декабристы были страшно далеки от народа. Николай Бестужев утешал Торсона как умел, но в письме к сестре писал со всей прямотой: «Опыт его здешний оправдал и наши предположения и увеличил его огорчения. Здесь люди, как и везде, хладнокровно одобряют всякое предположение, но не дотронутся перстом до него, пока очевидная польза не ляжет в их карман наличными деньгами, а до того, одобряя гласно, сомневаясь тайно, стараются извлечь выгоду из каждого куска дерева, который у них покупается на постройку машины. Да и сама она – полезная выдумка в Англии, где много урожая, и мало рук, а в Сибири, по малым урожаям, бесполезна».
Конец предприятия, как говорится, был печален и поучителен: недостроенная машина так и осталась стоять перед избушкой, в которой жил Торсон. В отчаянии он писал друзьям: «Я бы сжег эту машину, которая укором торчит перед моим домом, если бы я не боялся сжечь и дом». К счастью, через два года его перевели в Селенгинск, где он воссоединился с братьями Бестужевыми, а машину удалось кое-как продать по частям – разумеется, за смехотворные деньги, несопоставимые с затраченными на ее создание силами и средствами.
История одного мезальянса
Те, кто любит повторять, что «хороший человек – это не профессия», очевидно, забывают о Вильгельме Кюхельбекере, слава которого основана именно на его прекраснодушии. Остальные профессии ему не покорялись или вели к сокрушительному фиаско. Так, к счастью, случилось и с ремеслом заговорщика-цареубийцы: пистолет, из которого Кюхельбекер пытался выстрелить в великого князя Михаила Павловича, намок и дал осечку. Это спасло Вильгельму жизнь, но вполне обеспечило осуждение по I разряду и почти десятилетнюю каторгу, которую он отбывал в арестантских ротах на севере Прибалтики. В Сибири Кюхельбекер появился лишь в 1835 году, когда его наконец отправили в ссылку на Байкал, в Баргузин, где уже много лет находился на поселении его младший брат Михаил, также принимавший участие в заговоре.
В Баргузине Вильгельм, как и прежде переполненный кипучей энергией, усердно строчил стихотворения, поэмы, элегии, критические статьи, преподавал в местной школе и даже пытался заниматься сельским хозяйством, день и ночь проводя на огороде, пока от этого занятия его не отговорил брат, у которого были все основания опасаться за урожай. Итак, доступные способы унять жажду деятельности были перепробованы. Оставался только один – жениться. И, разумеется, Кюхельбекер сделал это максимально неудачно.
Его избранницей стала 19-летняя дочка местного почтмейстера Дросида Ивановна Артенова (почтмейстер был не против породниться хоть с опальным, но все-таки дворянином). Как бы оправдываясь за явный мезальянс, в котором его наверняка упрекали друзья, Кюхельбекер писал в январе 1837 году Пушкину: «Для тебя, Поэта, по крайней мере важно хоть одно, что она в своём роде очень хороша: чёрные глаза жгут душу; в лице что-то младенческое и вместе с тем что-то страстное, о чём вы, европейцы, едва ли имеете понятие». И да, европейцы с таким сталкивались не часто. Дросида Ивановна, хоть и была мила и молода, ни собеседницей, ни единомышленницей Кюхельбекеру быть не могла. Читать и писать, даром что дочь почтмейстера, она тоже не умела – и учиться не спешила. Письма, которые от ее имени писал Кюхельбекер, она подписывала крестом. К тому же очень скоро в ней открылся довольно требовательный и капризный характер, который еще ухудшился после того, как она родила сына, а затем дочь, и растолстела, мгновенно утратив следы былой красоты. Все вместе это обрушилось на несчастного Кюхельбекера, которому теперь не приходилось думать, чем бы занять свободное время: надо было кормить семью. А как?
Единственное, что приносило ему хоть какие-то заработки на воле, – литературная деятельность, но тексты ссыльных в те времена не осмеливался публиковать ни один русский журнал. Напрасно Вильгельм хлопотал, посылая прошения императору в надежде на «дозволение питаться литературными трудами» – ответом было твердое «нет». А между тем молодая жена все больше злилась на лентяя-мужа. Несколько неурожаев подряд и суровые зимы поставили семью на грань выживания. Они бы, вероятно, и правда могли погибнуть от голода, если бы не приглашение от начальника пограничной крепости Акша (откуда как раз только что уехал агрономический изобретатель Торсон) майора Разгильдяева, который искал учителя для своих дочерей. Это была прекрасная работа, для которой не требовалось ничего кроме пространных рассуждений о литературе, истории и философии. Да! Разговаривать об этом, особенно после нескольких лет жизни с Дросидой, Кюхельбекер мог бесконечно. Но и тут он умудрился все испортить, влюбившись в свою 15-летнюю ученицу. Дело открылось, и Разгильдяев, недосмотревший за учителем и своей дочерью, чтобы избежать скандала, счел за благо уехать из крепости, выхлопотав перевод в другой гарнизон. Впрочем, можно не сомневаться, что самого Кюхельбекера семейный скандал не обошел стороной, и с тех пор его жизнь с Дросидой превратилась в окончательный ад.
Вскоре его здоровье, и без того подорванное многолетней каторгой, совершенно разладилось. Он начал слепнуть, слабеть и, едва успев в последний раз съездить в Баргузин, чтобы попрощаться с братом, умер в Тобольске от чахотки.
Его сына и дочь взяла к себе на попечение старшая сестра Кюхельбекера Юстина Карловна, которую Вильгельм называл своей «второй матерью» за ее доброту. Дочь была определена в Ларинскую гимназию, а сын в Царскосельский стрелковый батальон, и в 1863 году оба получили дворянство и фамилию отца. Архив Кюхельбекера также хранился у его сестры, а впоследствии оказался в Петербурге, где в 30-е годы XX века попал в руки Юрию Тынянову, которому был заказан небольшой очерк об этом странном друге декабристов и поэтов. Внимательно изучив архив, Тынянов решил, что будет писать роман – и его знаменитый «Кюхля» в одночасье сделал Вильгельма Кюхельбекера одним из самых заметных персонажей первой половины XIX столетия, дав ему ту бессмертную славу, которой он тщетно пытался достичь своей прозой и стихами.
Но во всей этой истории удивительно (а, может быть, как раз нет), что вдова Кюхельбекера, Дросида Ивановна, не только пережила мужа почти на полвека, но и сразу после его смерти, выгодно продав дом, уехала жить в Иркутскую губернию, где получала от казны денежное пособие, а затем выговорила себе пособие от Литературного фонда, перебралась в Петербург, и там ей удалось добиться еще дополнительной государственной пенсии. Когда в конце 60-х годов XIX века появилась возможность напечатать некоторые произведения Кюхельбекера, дочь попросила ее поделиться воспоминаниями о муже – но по письму, записанному под диктовку, ясно, что Дросида уже с большим трудом помнила, о ком идет речь, и из живых подробностей отметила лишь, что «характера по болезни он был раздражительного».
Сибирские сатрапы и дух ябеды
Барон Владимир Иванович Штейнгель родился в городе Обвинске Пермской губернии в семье городничего. В годы его детства и юности семья много переезжала, им довелось пожить на Камчатке и в Иркутске, так что Сибирь он прекрасно знал не понаслышке. Образование барон получил в Петербурге, где окончил кадетский морской корпус. Некоторое время прослужил на флоте, потом был прикомандирован к иркутскому генерал-губернатору Пестелю (отцу будущего декабриста) чиновником по особым поручениям, а после войны 1812 года получил должность адъютанта московского генерал-губернатора. С юности Штейнгель писал исторические очерки, но его талант писателя и публициста по-настоящему раскрылся уже после ареста.
Надо сказать, что барон никогда не был пламенным революционером: хотя он и вступил в тайное общество незадолго до восстания, но придерживался умеренных взглядов, не приветствовал идею цареубийства и на Сенатской площади оказался в роли наблюдателя, а не участника, поэтому в ходе следствия был осужден по III разряду, что, впрочем, не спасало от каторги и ссылки. Именно там он начал писать свои блистательные и саркастические статьи, многие из которых под псевдонимами позднее публиковали лондонский «Колокол» и некоторые отечественные журналы. В 1856 году, после амнистии, ему удалось вернуться в Петербург.
Первый очерк, принесший Штейнгелю широкую известность, был написан весной 1834 года в форме письма давнему приятелю, генералу Ермолову, которому якобы понадобилась справка по истории управления Сибирью. Озаглавив свой труд «Сибирские сатрапы», барон в яркой, почти фельетонной форме (но при этом ничуть не отступая от фактов) рассказал все, что ему было известно о нравах и повадках сибирских чиновников на протяжении более чем столетия. А знал он немало, ведь, помимо того что родился в Сибири и провел здесь юность, он многое слышал от родителей, а также не раз исследовал сибирские архивы. Поэтому короткая повесть получилась увлекательной и злободневной, а стиль автора, несомненно, сделал бы честь еще не вышедшему в те годы на литературную арену Салтыкову-Щедрину. Вот лишь один небольшой отрывок из этого произведения:
«…В 1783 году последовало в Иркутске открытие наместничества. Первым наместником был Якобий, генерал-поручик; губернатором при нем – Ламб, генерал-майор. По странной, конечно, игре случая тот и другой – Иван Варфоломеевич. Может быть, не найдете лишним, если я припомню, что губерния в это время была разделена на четыре области: Иркутскую, Нерчинскую, Якутскую и Охотскую, и в каждую назначен комендант области, генерал-майор. Все это чиноначалие просто деспотствовало. Объезд Охотского коменданта Козлова-Угрейнина по своей области долго вспоминался в Камчатке под именем «собачьей оспы». Сам Якобий был сатрап-сибарит. Одно осталось по нем в памяти иркутян: пышно, весело жил. Конец его вы знаете: чуть не десятилетнее томление под судом. Дело кончилось ничем, но зачернило сибиряков в мнении правительства и чуть не в мнении всех россиян. Слова высочайшего указа слишком были громки, разительны. Он так начинался: «Читано перед Нами несколько тысяч листов под названием Сибирского, Якобиевского, дела, из коего Мы ничего иного не усмотрели, кроме ябеды, сплетен и кляуз, а потому…» и проч. Словами этими положено клеймо на сибиряков, за которое они впоследствии дорого поплатились; кто знает, может быть, и теперь поплачиваются. Горе отдаленной провинции, ежели правительство между ею и собою поставит оплот предубеждения!»
…И правда, когда уже в царствие Павла I прислали сенатора Селифонтова обревизовать Иркутскую губернию, в инструкции, высочайше ему данной, один пункт был особенно замечателен: в нем сказано, что «по духу ябеды, издавна замеченного между сибирскими жителями», ему дается полная власть, а всех тех, «которые, имея беспокойный характер, влиянием своим на общество могут препятствовать благонамеренным действиям правительства, ссылать в отдаленнейшие места, где беспокойство их не может быть вредно.»
Этот блистательный рассказ об истории сибирских правителей, написанный в Петровском каземате, долго ходил в списках и был впервые опубликован еще при жизни автора Герценом и Огаревым, но многие другие тексты Штейнгеля, свидетельствующие о замечательном таланте этого ироничного и тонкого автора, стали известны лишь в XX столетии. По-видимому, до нас дошла лишь малая их часть – несколько десятков статей и очерков и около 200 написанных им писем, остальной архив безвозвратно утерян. А между тем многие его строки и сегодня выглядят почти пророческими:
«Не было и нет ни одного властелина, который бы не пекся отечески о благе своих верно-любезных подданных! Горе, однако ж, этим верно-любезным, если властелин думает иметь право на подозрительность. Тогда повсюду возрождаются черви шпионства, подтачивающие семейное спокойствие, самые родственные и дружеские связи; тогда предержащие власть в областях получают охоту выставлять свое усердие к престолу и выслуживаться – не бдительностью о порядке и о спокойствии общественном, но открытием так называемых злонамеренных людей и доставлением правительству пищи, возбуждающей аппетит к жестокостям. Наша история со времен Бирона в течение ста лет представляет множество таких примеров; разумеется, не печатная история», – писал барон Штейнгель 200 почти лет назад.
Не печатная история
Судьбы выживших декабристов сложились по-разному. Большинство, освободившись от каторги, сумели со временем вернуться в столицы или города Центральной России, но кое-кто остался в Сибири надолго, а иные и навсегда.
Тут пора бы пустить финальные титры:
…Дмитрий Завалишин после каторги поселился в Чите, где внедрял разные методы удобрения почвы и возделывания пашни, выводил новые породы коров, работал картографом и землемером. Николай и Михаил Бестужевы в Селенгинске изучали бурятский фольклор и буддийскую философию, открыли петроглифы, изобрели быстро согревающую «бестужевскую» печь. Их друг Торсон, о котором уже говорилось, пытался выращивать в сибирском климате арбузы и дыни. Братья Александр и Петр Беляевы открыли в Минусинске первую школу, то же сделал и Иван Якушкин под Тюменью. Многие занялись менее прогрессивными, зато доходными делами: Александр Якубович открыл в Енисейской губернии мыловаренный завод, а Владимир Бечаснов и вовсе основал маслобойню…
Обычная жизнь? Обычная жизнь. Удивительно, что ею сумели жить люди, к ней совсем непривычные. Может быть, они и были самыми обычными людьми? Просто Герцен, Ленин, Тынянов и тьма забытых ныне писателей, публицистов, режиссеров сделали из них легенду – похожую на правду не больше, чем легенда о сенаторах, неблагодарном Николае и благородном Константине?
Но легенды не рождаются на пустом месте. Им необходимо топливо реальных человеческих судеб, настоящая кровь и плоть, жертвы и утраты. Декабристы, без сомнения, истории это топливо дали. А на какое движение оно пошло, какими легендами заполнило столетия – это, как говорится, совсем другое дело.